tatar.uz folk history

1945-03-26

1944..46 Куйлюк (И_Башкирцева)

опубл.2023-03-26


Предыдущая часть: 1939..44 Митань (И_Башкирцева)
гл.1

..
Так мы с мамой поехали в Ташкент осенью 1944 г. Алика мама отвезла сначала. Мы стали жить в колхозе Ташкентской области у маминой родной сестры по ул. Тал-Арык, дом 43 на Куйлюке.
Вот так со смертью папы и болезнью Алика наша милая семья распалась.

В новой семье мы не жили, а мучались. Для мамы это была круглосуточная работа на износ, для Алика очень болезненное лечение у табиба-костоправа на Чор-Су в старом городе. Рассказывали взрослые, он там так кричал от боли, что невозможно было слышать.
Когда мы приехали, я сразу увидела Алика, он бегал по комнате на четвереньках как собака, подняв больную ногу, которая была опухшая от следов ран-свищей, — щиколотка внутренней ступни левой ноги. Алик очень обрадовался, то страшное лечение у табиба закончилось, раны зарубцевались, но наступать на эту ногу Алик не мог. Ногу сохранить удалось.
Мама сразу повезла Алика в травматологическую больницу, там сделали рентген, взяли анализы и обнаружили костный туберкулёз ноги. Маленького Алика положили на лечение в костно-туберкулёзный санаторий «Ореховая роща». Сейчас называется Детский санаторий им. Крупской. Там мой братик пролежал в гипсе два года с перерывами на побывку домой. Он только в 9 лет начал наступать на больную ногу и пошёл учиться в обычную школу для мальчиков в 3 классе.
В результате этой болезни больная нога у Алика стала на 1,5 см короче, одна икроножная мышца атрофирована, а ступня на один номер обуви меньше. При ходьбе прихрамывал, но с возрастом стало незаметно, от армии был освобождён. Фактически Алик был инвалидом с детства. Ему полагалось работать не на тяжелой работе, но он почему-то работал наравне со всеми, и это сразу же сказалось; как только стала нагрузка на больную ногу; его мучения не закончились, он начал выпивать.

В семье у Дау-опая было совсем по-другому, не так как у нас дома. Здесь все разговаривали на татарском языке. Дети не слушались маленькую бабулю — безногую Онькай, — и Рустам, и Алик перечили ей и грубили. Алик кричал на нее что-то по-татарски, когда она успокаивала его, чтобы он много не бегал. Несмотря на больную ногу, он был таким же шустрым, он подвижный как огонь. Я спросила у него: «Разве можно так кричать на бабулю?» Алик подумал и сказал: «Здесь так можно». Особенно с Онькай ругалась Дау-опай, её старшая дочь. Она её резко обрывала: «Кысылмагэз! Эшен булмасэн!» — «Не вмешивайтесь! Не ваше дело!» Альфия-опай пыталась их урезонить: «Онием! Онькай! Житар энды!» — «Мамочка, Бабуля! Хватит уже!»
Такое отношение к Онькай я быстро переняла. В перепалке с маленькой бабулей я перещеголяла и Алика, и Рустама. Вскоре уверенно щебетала на обоих языках. Зато я научилась татарскому языку. Один раз я даже пригрозила Онькаю кулачком. Она, бедная, пыталась за мной бежать, чтобы отшлёпать: « Мин синга курсатэрмэн йезэрэк курсатырга!» — «Я тебе покажу кулачок показывать!»
Онькай жаловалась маме, которая очень уставшая поздно вечером с большим трудом добиралась до дома с работы с одного конца Старого города на другой — в колхоз на Куйлюке на попутных бричках. Мама меня ругала, проклинала даже.
Так я с детства научилась ругаться со взрослыми, все так делают и я. «Марьям! Кора-лэ бу кызынгнэ, минэм блян паря-паря толаша!» — «Марьям! Посмотри-ка на свою дочь, со мной на пару ругается!» Мама меня никогда не могла поймать, чтобы побить, юркая была я.
Каждое утро Онькай обматывала свои ноги широкими бинтами, которые ей приносила с аптеки мама. Предварительно смазывала вазелином, потом одевала собственноручно стёганные бурки, по краям изнутри делала валики из ваты, чтобы помягче было. Одно колено у неё сильно болело, так как кость чуть-чуть выпирала. У другой ноги колено было сохранено, но на ней были мозоли. По вечерам, разбинтовав, было всегда покраснение.
Мы с бабушкой в комнате спали рядом, и Онькай утром показывала мне и жаловалась, что ноги болят, а вставать надо. Бабушка спала за ширмой на железной кровати с мягкой сеткой справа от входной двери, а я у её изголовья на сундуке. Мне её было очень жалко, и я старалась помочь отнести-принести, но вскоре убегала поиграть. Шестилетней усидеть на месте очень трудно.
Алик лежал на лечении в санатории, там он и учился.

Моя школа была далеко на кольце 5 трамвая, где кончался город и начиналось село. Я ходила в школу с Альфия-опаем, а домой шла одна: у неё много уроков. Эта длинная одноэтажная школа была на нашей стороне Куйбышевской (ныне Фергона) улицы, и большую эту дорогу переходить не надо было. Я шла со школы по краю дороги, проходила одну остановку — «Разъезд», потом вторую — «Ок-уй» и не доходя до третьей — «Почта», заворачивала на ул. Тал-Арык.
В зимнюю пору или в ненастные дождливые дни в школу не ходила. Нечего было одевать, грязь месить на колхозной дороге, по колено глина, без резиновых сапог не пройдёшь, взрослые еле проходили.

III. Детство и школьные годы
«Я родом не из детства — из войны»
— Юлия Друнина.


Моё детство было проще, чем детство моих детей, потому что у нас было меньше искушений, мы больше помогали своим домашних по хозяйству.

Я училась в начальных классах в сельской школе на Куйлюке. У нас в классе было много корейский девочек. Я их с трудом запоминала, потому что пропускала уроки из-за непролазной нашей колхозной дороги. Большинство девочек были пострижены наголо, чтобы поменьше насекомых было на голове. Шел 1944 г. — голодные военные годы. Наша семья вскоре стала по-настоящему бедной.
У меня было много пропусков, и школьные знания были посредственные (впоследствии и из-за частых переездов). Многие учителя натягивали мне лицемерную тройку только из сострадания к маме.
В одной школе детей ещё не приняли в пионеры, в другой — уже всех приняли. В одной школе учили английский язык, в другой — немецкий. В результате и тот, и другой я не знала.
В новой школе на кольце 5 трамвая меня выбрали из класса выступать перед комиссией РайОНО. Онькай мне сшила темно-синий сарафан в складку из какой-то крепкой ткани и белую ситцевую кофточку с рукавом-фонарик. Я была солисткой, все взрослые сидели тоже за партами и улыбались, как я пела и одновременно показывала на себе фигуры: «Колпак мой треугольный, треугольный мой колпак, а если не треугольный, а квадратный, то это — не мой колпак». И рассказала стишок из «Книги для чтения»:
Всё в кармане Ваня тащит, и набит карман как ящик.
И медяшку в карман, деревяшку в карман,
Всё, что надо в карман и — не надо в карман.
Нет в кармане пустяка, носового нет платка.

..
II. Наша маленькая бабушка Онькай

«Когда б не запахи и краски,
Когда б не звук простой свирели,
Когда б не бабушкины сказки —
Давно бы все мы очерствели.»
— И. Губерман

Моя бабушка никогда без дела не сидела.
Онькай вела почтовую переписку с иногородними родственниками. Почтальоны аккуратно носили ей письма. Взрослые приносили ей конверты, марки, тетради. Все это стоило копейки. Школьная тетрадь стоила 2 коп.
Онькай очень хлопотала, старалась помочь семье. И меня приучала к делу, чтобы я не выросла бездельницей. Учила меня вышивать гладью и крестиком на пяльцах. У меня плохо получалось, я была неусидчивая.
Онькай часто повторяла мне такое двустишие: «Тик утырган кешега, шайтан кутен тыттыра» — «Займись каким-нибудь делом, чтобы дьявол всегда находил тебя занятым». Она читала мне свои татарские книги, написанные арабскими буквами, с очень старыми пожелтевшими страницами татарского поэта Абдуллы Тукая. Некоторые я запомнила:
Бие, бие, Хайрулла! Биеган кеше бой була.
Ошаганы мой була, жиккан огэ той була.
Танцуй, танцуй, Хайрулла! Будь богат всегда.
Кушай сладко, лошадка твоя будет гладкой,
Запряженным тобой, будет конь молодой!

Детская игра в молчанку: дети, держась за свои большие пальчики, складывают кулачки друг другу, стоя рядом. Получается большой столбик из кулачков, и все вместе говорят: «Без, без, без эдэк, без униккэ кыз эдик, клятка кэрдек, бол ошадэк, безга тыштэк мой ошадэк — хоп-да-хуп!» Кулачки разжимаешь и молчишь. Кто первый заговорит, тот и проиграл. Можно использовать любую считалочку, которую знаешь. Например, «разбился стакан, вода разлилась по всем городам, игра началась».

Сама Онькай любила петь. Сидя у окна и глядя на улицу, она тихонько напевала вслух народные татарские песни. Эти песни очень мелодичные, немного напоминают и китайские, и итальянские мелодии. Я полюбила их слушать. После своих песнопений бабушка часто плакала, а когда она читала Коран, надо было тихо сидеть, не мешать, а то — грех! Надо дождаться, когда чтение закончится словом «Аббар».

Моё детство — это послевоенные годы и несмотря на то, что мы часто недоедали, мы были гораздо свободнее нынешних детей. Я часто убегала на улицу поиграть со своими соседскими девочками: Уктам, Сапура, Нитай. Их дворы рядом, кругом все открыто, никаких заборов. Мы играли в камушки — узбекская игра «туп-тош» — «мяч-камень». Потом уходили что-нибудь поискать. Лишний кусок хлеба — его всегда не хватало, его не было, и всегда хотелось кушать.
Узбекский язык очень похож на татарский, и я с детства могу говорить по-узбекски; запомнила их говор, интонации и другие слова, не татарские.
У меня трепетное отношение к прошлому, мне было по-своему хорошо.
В детстве главное, что меня любили родные, сейчас, — что я люблю своих детей. Это главное, а поиграть на улице с другими детьми, со своими сверстниками — вот настоящее детство!
С ранней весны и до глубокой осени мы пропадали на улице. Огромные колхозные поля до самой далёкой дали. Днём в жару мы посёдивали в тени карагачей, потом шли к арыку, где росли старые плодовые деревья возле большого арыка, полной воды, и осторожно, не мутя воду, набирали ладошками воду и пили. Вкусно необыкновенно! Находили яблоки, урюк — падалица с земли.
Мы болтались по колхозным дорогам до самого вечера, и никто из домашних нас не искал. Над нами не было той катастрофической опёки. Мои дети росли уже несколько иначе, а сейчас я, вообще, их лишний раз на улицу не отпустила бы. У нас же была абсолютная вольница. Единственное, что нам было строго наказано, по одиночке не ходить, а со всеми детьми вместе. Мама особо не переживала по поводу, где нас носит. Она работала очень далеко на ул. Самарканд-Дарбаза и домой добиралась поздно, а мы допоздна игрались все вместе и с моим двоюродным братом Рустамом, который был старше нас, ему было 12 лет. В нашу обязанность входила собирать сухие ветки, которые в ту пору днём с огнём не найдёшь, не то что сейчас. И мы вынуждены были собирать кизяки — сухие коровьи лепёшки для разжигания печей.
Набегавшись за день пробирались до кромки поля в слепящих лучах закатного солнца и загоревшие, надышанные запахами деревьев и полевых трав, мы заходили домой, и я сразу кричала: «Кушать хочу! — Ошисэм киля! Бир! — Дай!» — Снова требовала.
«Хозэр ош пеша, вохтында кильмадынг, дайдэ кечек!» — «Сейчас обед подогрею, во время не приходишь, бродяжка!» — говорила недовольная бабушка Онькай.
Я часто пропадала чёрт знает где, до позднего вечера и валилась спать как убитая.
Когда мы все выросли, поженились, у нас родились дети, мы их от себя ни на шаг никуда не отпускали. Помню, когда Алик, который жил в Казани, приехал в гости со своим маленьким сыном, Рустам, вспоминая наше детство, с удивлением рассказывал, как мы летом до десяти вечера бегали по колхозу, и никто нас не искал. В то время в этом колхозе было очень бедно и безопасно. До войны там работал бухгалтером мой дядя Шарип-абы, пока его не забрали на фронт, а потом на него пришла похоронка.

Дом, в котором мы теперь жили, построил Шарип-абы из трёх комнат, но он его не достроил. Вот «Баллада о солдате» в жизни. Это — мой один из любимых фильмов. Когда Рустам женился, он его достроил. Потолок в столовой обил фанерой, с плавным переходом к стенам. Это очень трудоёмкая работа, из кухни сделал комнату, заднюю дверь заложил кирпичами и оштукатурил. Из входной двери сделал окно, а из столовой прорубил дверь на фасад дома и пристроил небольшую переднюю-кухню. Здесь были самодельный умывальник, навесная полка для посуды, кухонный стол и двухкомфорочная плитка с баллонным газом. Работящий Рустам все сам делал. Из столовой направо теперь была комната молодоженов. А когда они переехали в г. Тольятти, завербовались на новостройку автозавода «Жигули», чтобы заработать на личную машину, там и остались жить; это стала комната Шамиля, сына Альфия-опая, его мастерская с разобранными радиоприемниками на письменном столе у окна.
Когда делали уборку этой комнаты, на Шамиленом столе нельзя было ничего убирать, трогать железки радиолюбителя.
А в моё детство это была кухня с печкой и земляным полом. В этой кухне было две двери: входная в дом и другая дверь напротив на задний двор. Это было так первоначально задумано, чтобы колхозники заходили, которые в каждом доме выращивали шелковичных червей, и не мешали домочадцам. Они в нашей кухне устанавливали деревянные полки-навесы с полу до потолка, оставив нам только проход от входной двери в комнату. Люди из колхоза приходили, заходили через заднюю дверь и клали на эти навесы зелёные ветки тутовника — тутового шелкопряда — и по счету приносили шелковых червей. Эти толстые белые черви постоянно ели листья тутовника. Они никуда не уползали, казалось, что они прилеплены к листьям.
Приносили свежие зелёные ветки шелковицы, и черви и их поедали. Под конец эти черви крутились и крутились, а не кушали, затем они укорачивались и обматывались прозрачной тонкой нитью — укорачивались в кокон. А вдруг посмотришь, — уже вместо червей лежат белые блестящие коконы, размером с чайную ложечку без ручки, конечно, формой толстой восьмёрки. Очень приятные, крепкие, совершенно непохожие на неприятных толстых червей.
Значит, это — правда в сказке, что неприятная и некрасивая лягушка может превратиться в прекрасную царевну.

Вскоре наш колхоз совсем обеднел, колхозные поля пустовали, и — не до шелковых коконов. На второй год войны продолжалась мобилизация в Узбекистане. Кто знал русский язык, брали без разговоров — годен! Безграмотных, не говорящих по-русски, тоже брали.
Много лет спустя из разговоров моей соседки из Новокузнецка я слышала, что было много наших солдат-узбеков, которые служили и в Сибири в стройбате.
А по разговорам наших сельчан-узбечек я знала, что было много недовольных среди этого очень доброго и гостеприимного народа, которые делились последним, давали хлеб и кров всем, кто к ним приезжал. Узбеки очень добрые, простые, открытые люди. Они говорили, что у них отбирают из семьи единственного кормильца, что Николай их в армию не брал. В то время женщины-узбечки не работали, у них мужчины зарабатывали. Говорили, кто побогаче несли военному барана, чтоб только не забрали на фронт. На войне убьют, семья пойдёт по миру или в зону как Дау-опай.
В результате этой мобилизации многие колхозы опустели, некому было пахать и сеять, гектары зерновых пустовали. После войны наш колхоз и его окрестности вошли в черту города. А дальше за Куйлюком со временем появились богатые колхозы — знаменитые в Ташкенте корейские колхозы-миллионеры «Политотдел» и «Правда».
В нашем жарком климате урожай можно собирать в год два раза, трудолюбивые наши корейцы так и сделали. Они — самые честные труженики Узбекистана, как и живущие здесь азербайджанцы, армяне, крымские татары, русские, немцы и много других народов Советского Союза.
Слава Богу, что люди выживают, несмотря ни на какие войны. Все колхозы стали сеять хлопчатник — главное богатство страны, и чтобы план сдачи хлопка-сырца был обязательно выполнен и перевыполнен. Так оно и было.
В этой моей жизни в моем детстве на Куйлюке еще хорошее было это то, как мы все вместе спали на полу во второй комнате по обычаю наших местных соседей. (Всем кроватей не хватало). Это было что-то! К нам на постель приползали и Бобик, и кот Васька — все рядом, так весело, хотя мама их прогоняла. А Васька всё равно приползал перед самым засыпанием прямо к изголовью, прямо к лицу.
Мама по ночам сильно храпела, Онькай её будила, чтобы она легла не на спину. Мама храпела как мужик, потому что очень уставала, валилась с ног: «Мин аптан эштан чиктым». — Я полностью вымоталась. Она не могла отойти от усталости, вертелась, тёрла ногу об ногу и не могла заснуть. Ноги у мамы сильно болели, как только ляжем, и она просила меня массировать (пощипать).
Когда я засыпала, я маму так любила, так любила! Я гладила её, обнимала её руку.
Какое это счастье в детстве засыпать рядом с мамой!
«Счастливая, счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить, не лелеять воспоминания о ней?»

По вечера в летнее время мы ходили мыться на нашу речку Тал-Арык. С собой брали мыло, мочалку, полотенце вешали на кустики. Спускались к воде, проходя мимо двора нашего соседа справа Козакбая. Там, где мы мылись, речка была глубокая, и Альфия-опай плавала. Сейчас эта речка высохла до последней песчинки.
Помывшись, мы то одну ногу, вытерев, ставили на сандали, то вторую, балансируя, чтобы не запачкаться о землю.
В холодное время года мы все мылись по очереди в кухне возле горячей печки в большом цинковом корыте, поливая друг друга из ковшика. А как подросли, ходили в городскую баню.
Воду для питья носили из артезианского колодца через два участка. Это была обязанность Рустама. Два больших ведра воды быстро заканчивались, и Онькай часто просила: «Рустам, су беттэ!» По нескольку раз, пока он сходит: «Рустам, су опкиль!» — «Принеси воды!»

..

В детстве, когда надо было что-нибудь делать по дому, мне это не нравилось до ужаса. Онькай заставляла меня вытирать пыль на четырёх подоконниках около цветочных горшков и перекладины стульев внизу. Ещё на полу в кадках лимонник и большой фикус, его толстые листья тоже надо было протереть другой чистой тряпкой. Пыли у нас бывает много, зато как откроешь дверь, сразу ласковое солнышко, и светлее, и теплее, и ноги сами побежали. Во дворе под окнами росли три вишнёвых дерева. Но вишенки были такие кислые-прекислые, съешь — и сразу Москву увидишь, — ужасная кислятина.
Когда Альфия-опай придёт со школы и позовёт меня, мы моем полы. Доски половые были широкие, светлые и очень гладкие. Если их мокрой тряпкой первый раз протираешь, они сразу темнеют, потом надо вытирать выжатой тряпкой, а когда полы высыхают, они очень приятно пахнут.
Когда полы бывают тремя местоимениями? — Когда они: вы-мы-ты.
Я лучше любила бегать по комнате с Бобиком по домотканному узбекскому коврику от двери до двери второй комнаты по прямой. Мы бегали рядом туда и обратно по многу раз, пока не прогонят. Это наша маленькая беленькая, уже стареющая дворняжка с чисто белой длинной шерстью. Добрая-предобрая.


..
В 1946 г. бедную Дау-опай посадили в тюрьму на 8 лет за растрату.
Беда в одиночку ходит только в мирное время. Мама многие годы хлопотала, писала, что её муж погиб на фронте, что у неё двое несовершеннолетних детей, мать-инвалид без обеих ног и без пенсии, чтобы как-то сжалились. Никто даже пальцем не пошевелил, чтобы помочь. Дау-опай отсидела все 8 лет от звонка до звонка, копеечка в копеечку. Она фактически безграмотная женщина училась в татарской школе-медресе, где учили арифметику, географию, Коран и рукоделие. Русский язык знала плохо, а после гибели мужа вынуждена была идти работать.
Мою маму отдали уже в русскую школу, поэтому она хорошо знает и русский язык, и родной язык.
Дау-опай работала учётчицей в военном складе на Куйлюке и часто отпускала товар без накладной по договоренности с завскладом, которая потом оформляла и подписывала. Нагрянула ревизия. Следователь уговорил всю вину взять на себя, а то будет групповое преступление, за которое могут дать 15 лет.
«А судьи кто?»
Дау-опай ездила за этими вещами в склады товарной станции на вокзал на военной машине Пикап с солдатом-водителем. Потом эти вещи поступали в Военторг — магазин военных товаров — около вокзала. Женщины, у которых водились деньги, покупали эти платья, куски тканей, которые после первой же стирки портились и изменяли товарный вид. Покупатели называли эти платья немецкий «эрзац».
И вот за такое немецкое барахло мою тётю посадили на 8 лет, несмотря на то, что при обыске в доме ничего не нашли из складских вещей. Зато сделали опись мебели, посуды, скатертей и много еще чего, и забрали.
В итоге мы совсем обеднели, а Онькай очень плакала.
Наш колхоз, Куйлюк и вся прилегающая территория до Той-Тюбе и Бектимира только недавно вошли в черту г. Ташкента; то есть на отшибе находился этот склад в неприспособленном помещении в результате сортировки менее ценных трофеев. Но склады эти были под ведомственной охраной военных, и Альфия-опай сказала, поэтому судили так строго.
Со временем мне Альфия-опай рассказала, что это был склад немецких трофейных товаров, который находился на Куйлюке на базарной площади в ряду небольших одноэтажных домов. Ценных вещей там не было. Самые ценные трофеи: станки, приборы, радиоприемники, немецкая оптика — знаменитые цейсовские микроскопы, — я с такими работала, — антиквариат и многое другое — всё это находилось в центральных городах страны. А в этом складе были: женское бельё, платья, отрезы синтетических тканей, детские игрушки. На должность заведующей приняли местную продавщицу, которая знала русский язык, и почти безграмотную женщину, но которая умела считать на деревянных счётах.
Сколько горя принесли нам эти военные, эти ревизоры, эти следователи из центра, которые приезжают в Ташкент и сажают людей в тюрьмы! Дау-опай всю свою жизнь проклинала их всех. Наши слёзы: моей мамы, безногой Онькай, Альфия-опая обязательно отольются.
«Всё совершённое тобою к тебе и вернётся».
Быть причастным к несчастью других не понимают, что перемены судьбы могут коснуться каждого. У многих на устах самая распространённая русская поговорка: «От тюрьмы и от сумы не зарекайся».
Есть такой анекдот: «А мы будем пахать? — Может будем, может нет, а сеять будем? — Может будем, может нет, а сажать будем? А сажать да, сажать будем!»
Мы в школе учили, что царская Россия была тюрьмой народов. И сейчас на нашей улице Фергона находится воинская часть, женская колония с колючей проволокой, тюремная больница, еще здесь же на правой стороне была детская колония, её перенесли.
«Одной из самых знаменитых тюрем является лондонский Тауэр, затем старая мельбурнская тюрьма, превращённая ныне в музей, как и Тауэр. Австралийская тюрьма — «Bоrrо Road» в г. Брисбен — также в настоящее время является музеем, тюрьма закрылась в 1989 г. Хватает тюрем и в России, но в отличие от тех же английских, немецких и австралийских большинство российских исправительных учреждений до сегодняшнего дня являются действующими.»

На маминой шее осталось четверо детей-школьников, мать-инвалид без пенсии. Это были голодные послевоенные годы. После войны была продовольственная карточная система. Карточки давали только тем, кто работает. Работала одна мама, это значит, один паёк на шестерых. Для меня это было вечное — кушать хочу, — а для Алика — еще хуже, — в чужих руках.
«Люди жили от зарплаты до зарплаты. Крупные денежные суммы у простого труженика на руках отродясь не водилось, зарплату тратили, в основном, на питание и мелкие покупки, а чтобы приобрести пальто, радиоприёмник, люди копили деньги на сберкнижке. В декабре 1947 г. была сталинская денежная реформа, новые бумажные деньги ввели в обращение и одновременно отменили карточную систему военного времени. После реформы были снижены цены на 10-15% на хлеб, муку, крупы, макароны, пиво, а цены на мясо, рыбы, жиры, сахара, соли, спички, овощи, табачные и алкогольные изделия остались прежними. Но вот цены на молоко, яйца, чай, фрукты, а также многие промтовары были установлены на среднем уровне между пайковой и коммерческой».
Чтобы как-то помочь свести концы с концами моя бабушка Онькай — Гайша — Бика Сафарова, урождённая Губаева, — вязала крючком чернильные мешочки для школьных чернильниц-непроливашек и шла продавать их. Закрепив резинками свои бурки, она надевала другое платье и косынку и, опираясь на свою короткую деревянную палку с набалдашником (перекладиной), шла по ул. Тал-Арык к остановке Почта. Это — неблизко, и вместе с другими товарками сидела и продавала этот свой нехитрый товар. К обеду она возвращалась, купив на вырученные деньги несколько карамелек к чаю.
Я с ней шла, несла её маленькую подушку, она на нее садится на землю отдохнуть и на ней, сидя продавать. Я шла с Онькай до самого начала нашей улицы, до Чипигиных; это русские, там у них большой белый красивый дом. Здесь бабушка останавливалась передохнуть, она очень уставала при такой безногой ходьбе, а я подружилась с их девочкой Валей, моей ровесницей.
Я помню, как она звала меня в их дом, я перед порогом скидывала туфли, как принято в ташкентских домах, и проходила в чулках.
У них было очень красиво, полы были крашенные, под большой, аккуратно застеленной никелированной кроватью на полу лежало много больших яблок, каждое завёрнуто в бумагу. Это у них запасы на зиму. Холодильников тогда ни у кого не было, а также и телефонов и телевизоров.
Я их, русских, очень полюбила, и мне тоже захотелось быть русской, чтобы у нас был такой же дом и такие же большие яблоки. Я же по-русски говорю.

.. (1946)
Когда Рустаму исполнилось 14 лет, он пошел работать учеником токаря на завод рядом с домом. МТС — машинно-тракторная станция. И нам стало полегче с питанием. В час дня у них звонили на обед ударом об железки, и Рустам приходил покушать. Онькай ему жарила сваренные макароны на хлопковом масле, нарезала помидоры с луком и красным стручковым перцем — салат «очи-чичук».
Вскоре Рустам приносил с завода вкусный железнодорожный хлеб, у них продавали. Этот хлеб многие жители помнят и хвалят до сих пор, те, кто в то время жили в Ташкенте. Буханка была крупнее и выше обычной, он так и назывался железнодорожный хлеб, очень вкусный.
Онькай всегда хвалила Рустама, говорила, видел бы отец, какой у него сын вырос — «эшка-да ёры» — уже и работает, и всплакнёт.

..
Это — событие моего детства, которое надолго осталось у меня в памяти, когда в наш голодный дом на Куйлюке пришел один дядечка в красивой добротной одежде и у него на ногах были белые войлочные сапоги-бурки, отороченные светло-коричневой кожей, подошва тоже как кожаные туфли, приятно поскрипывали, а он сам у нас во дворе готовил плов на большом котле, в котором мы жарили кукурузу на самодельной печке-учаг. Он принёс нам рис в таком большом белом мешочке. Этот белый мешок риса я помню хорошо. Я вертелась у него под ногами, охотно приносила из комнаты посуду, пока он готовил плов, и мы все кушали дома очень вкусный узбекский плов.
Этот добрый человек был по нации чеченец, поэтому он немножко по-другому разговаривал по-татарски с Онькаем. Он раньше был богат, но его дом на его родине пропал, и он теперь живёт у своих знакомых в Ташкенте. Он был хороший знакомый Зухра-Бика-опая Альбетковой, подруги Онькая еще с молодости в г. Оренбурге, а также — хороший знакомый наших Ганиевых, крымских татар из Феодосии. Взрослые часто о нем говорили, как бы жалея даже его. Как можно жалеть такого богатого доброго человека?
Я его хорошо запомнила, он был небольшого роста, смуглый, большеглазый, я его и сейчас бы узнала, если бы он пришел, хотя был он у нас всего один раз.
Бывают же в жизни такие радостные события и такие добрые богатые люди! Сейчас, когда я это записываю, и имя его не узнаешь, потому что все взрослые и Ножия-абы, и Онькай и Зухра-Бика-опай — уже давно все умерли. Он ведь нам был незнакомый, а пожалел нас горемычных, совсем чужой человек, а сам нас так сытно и вкусно накормил, сам сварил, сам всё принёс. Чудно!

..
Когда были наши дни рождения, мы ставили старый патефон и разжигали большой самовар, и стряпали пельмени. Никогда не позабуду эти пельмени-ушки: мясо с ноготок, одни тестовые ушки. Никто не приходил, сами отмечали:
Онькай — 2.02.1887 г., мама — 8.04.1910 г., Дау-опай — 18.11.1907 г., Альфия — 28.04.1929 г., Рустам — 14.01.1932 г., Алик — 11.01.1938 г., я — 16.05.1936 г.
У нас были пластинки: «Брызги шампанского», «Рио-Рита», «Краковяк» — польский танец, песня «Как много девушек хороших, как много ласковых имён». Мама говорила, что это была папина любимая песня. Онькай их слушала, потому что Рустам их ставил, когда купил на свои заработанные на заводе деньги трофейный патефон и сам точил патефонные иголки.
Альфия-опая просили танцевать, я как бука сразу отказывалась, а она соглашалась и танцевала краковяк. Она всегда слегка наклоняла голову на бок и глядя вниз отплясывала ногами, помогая руками. Получалось красиво. Как она танцевала, я могу хоть сейчас показать точь-в-точь её движения, и музыку помню. Мне интересно было видеть Альфия-опая танцующую.
Онькай в начале нашего веселья радовалась, а потом всё равно плакала.
Ну как ей, в 56 лет оставшуюся без ног, не плакать, а?!

(гл.3)
..
Кажется, что я даже ощущаю тот воздух, милый моему сердцу с запахом джиды.
На нашей ул. Тал-Арык близко от нашего колхозного участка около глиняного забора росли небольшие деревца — джида — название по-узбекски. Их небольшие жёлтые цветочки (как у липы) весной так обворожительно благоухали особым запахом, ни с какими запахами цветов не сравнимы, а листочки этого деревца мелкие, белёсые, да ещё с пушком, редкие красивые и ароматные деревья — джида.
Вообще, в Ташкенте все цветы пахнут по-особому, сильнее и приятнее даже, чем французские духи, запах которых напоминает парикмахерскую, а запах наших цветов имеет удивительную особую природную силу. Поэтому и фрукты, и овощи, выращенные в Узбекистане, самые вкусные в мире!
Это не потому что мой город, а все согласятся, что красивейшие цветы из Голландии — не цветок, а куколка, — зато совсем без запаха, абсолютно.

Комментариев нет »

No comments yet.

RSS feed for comments on this post.

Leave a comment

Powered by WordPress